Если окинуть взглядом просторы интернета в поисках информации о герое этой статьи, становится ясно, что Александр Дугин — фигура неоднозначная. Спросишь определенно настроенных «правых» — ответят с горящими глазами: да он — пророк! Спросишь либералов — ответят: ну как минимум «НА-ЦИ-О-НА-ЛИСТ» — и многозначительно покачают головами. Цель этого интервью — не возвысить и не обличить, а понять, почему философ Александр Дугин говорит то, что он говорит, пишет то, что он пишет, и думает…
Хотя, впрочем, что думает Александр Дугин?
«СП»: — Александр Гельевич, в современной России — той, которая с 1991 года, я имею в виду — выросло уже несколько несоветских поколений людей, которые сегодня вливаются в общественную, политическую жизнь. И для этих людей стала нормой поляризация. Ты либо «патриот» — либо же «либерал». Ты либо этатист, либо же ярый оппозиционер. И общей площадки для диалога практически нет. Эти полюсы работают, как половины разделенного мозга. Как вы считаете, такая ситуация — признак кризиса или же это нормальная тенденция, в которой общество может развиваться?
— Да, интересный вопрос. Первое, что я бы не хотел выбирать ответ из предложенных. Я готов порассуждать на тему вот этого разделения. Да, это разделение есть. И это разделение, на мой взгляд, очень важное и интересное. Потому что оно не означает раздел, скажем, двух «идеологий». Потому что как минимум одна из этих половин не имеет идеологии. Люди, которые выступают за либерализм в нашем постсоветском обществе, в принципе имеют эту структуру. Либо осознано, чаще всего — неосознанно. Но эта общая идеологическая структура в одном из полюсов есть. Второе отличие этого либерального полюса — что этот полюс обладает очень серьезным властным ресурсом. В 90-е годы именно эта идеология, именно это направление, эта система мышления, это мировоззрение, эта эпистема — то есть эта база науки — победила. И доминировала в течение десяти лет. Притом патриотическая половина была в эти десять лет в глухой оппозиции и в идеологическую структуру не сложилась. Третье — основа либеральной части нашего общества. Большинство старых действующих и активных либералов — это как раз не диссиденты, а партийные работники разложившегося позднесоветского периода, это выходцы даже не столько из криминальных кругов, сколько из позднесоветской комсомольской номенклатуры, то есть это просто такие вот чудовищные циники, властолюбцы и сластолюбцы, которые выкрались из позднесоветского мира и стали носителями этой либеральной идеологии, потому что она прельщала их таким классовым интересом паразитов, циников, которые готовы за власть и материальные блага служить кому угодно. И они выбрали служить этой идеологии, которая предоставляла эти блага, сакрализировала эти блага. И поэтому они правили и в значительной степени составляют основу и ядро постсоветской элиты.
Об этом не надо забывать, что наша элита либеральная. Она состоит не из убежденных — не таких, как Новодворская там, Лев Пономарев, которые довольно маргинальные были и во времена 90-х, настоящие либералы, которые были за принципы, — а это либералы другого поколения. Это бывшие комсомольские работники, часто сотрудники КГБ бывшие или агенты — это вообще не доказуемо. Но в любом случае это советские люди, которые увидели — позднесоветские люди, часто занимавшие высокие посты — которые увидели в либерализме свой исторический классовый шанс, классовый шанс для мрази свою власть обосновать идеологическим направлением. Они не готовы при этом за эту идеологию были страдать, как диссиденты, которые прошли адовы муки за свои убеждения и оказались абсолютно никому не нужны на фоне вот этих выходцев из комсомольских таких вот бань. Омерзительная совершенно прослойка, которая стала сегодня основой, ядром правящего класса. Поэтому либералы являются правящим классом. И они воспитали это поколение позднесоветское в этих идеях.
Еще одна особенность этого полюса, о котором вы меня спрашиваете: этот полюс имеет глобальное могущество. Мы видим, что попытка даже в Америке противостоять ему некоторых своих американских патриотов (тоже таких же безалаберных и неорганизованных, как наши) увенчалась победой с приходом Трампа, но долго не продержалась. И не мытьем, так катаньем этот самый либеральный полюс в Америке сместил консервативное направление. То есть это глобальная система. Поэтому пусть это у нас не большинство либералов или либерально ориентированной молодежи, но за ними огромное количество институтов, за ними технологически центры, которые так или иначе делают кивок в их сторону. За ними геополитическая мощь глобалистов, то есть либерального Запада.
И фактически мы имеем дело таким образом с этим полюсом. Это очень серьезная, имеющая интернациональное глобальное планетарное разветвление, имеющая контроль над пакетом образования, имеющая власть и в России, и за ее пределами, основывающаяся на политических элитах и правящем классе группа, на самом деле. Вот что такое либералы. И в позднесоветский период это мощный полюс в нашем обществе, доминировавший однозначно, открыто, то что называется эксплицитно, доминировавший при Ельцине и чуть-чуть потесненный и немного завуалированный, немного приглаженный, немного отступивший — пусть на шаг — при Путине, но никуда не девшийся. Здесь это серьезно. А ему противостоит второе направление — патриотическое. Здесь мы видим вообще все по-другому. Мы не видим здесь никакой идеологии. Мы видим лишь отвержение либеральной идеологии. Мы можем назвать это ирлиберальным отношением, но идеологией это назвать нельзя. Потому что среди патриотов есть и ур-левые, и ностальгические коммунисты, и националисты, и православные, и монархисты — кто угодно.
То есть на самом деле это очень широкий и пестрый идеологически не объединенный тип людей, к которым принадлежит, на мой взгляд, вообще большинство нашего народа независимо от возраста, независимо от образования. Это просто народ как таковой. В то время когда либерализм сосредоточен в первую очередь в элитах. Где-то есть, наверное, такие маргиналы либеральные, но их немного и все меньше и меньше. Потому что либерализм — это как бы доминирующая парадигма, а патриотизм — оппонирующая. Эта парадигма есть, конечно. Но они не идеологичны — раз. Во-вторых, они не институционализированы. И в-третьих, они не имеют прямого и ясного выражения во власти.
Смутно, частично можно увидеть патриотические или консервативные элементы в самом Путине или в силовиках. Или в военных, например. В некотором подчас спонтанном чувстве патриотизма того или иного чиновника. Но обычно это купируется бессвязностью дискурса, часто, как бы сказать, сходит на нет этот патриотизм вовлеченностью в коррупционные схемы, которые являются средой для государства. И поэтому такой яркой фигуры или яркой институции, на которую можно было бы опереться и сказать: «вот они патриотического начала в элите», нет.
В партийной политике это все превращено еще в 90-е годы в симулякры, и левый патриотизм и правый представляют собой просто такие шутовские лавочки, бессильные там, бесконечно перепроданные и в принципе не внушающие доверия никому. Это чистое замещение. Поэтому в политике у патриотического лагеря воплощения нет. В образовательной перспективе — нет. В культуре — нет, мы не можем сказать: «вот это патриотическая культура». Мы можем сказать: «вот либеральная культура». И можем еще сказать, что есть что-то еще, кроме этого, где-то на периферии копошится. Но это не манифест, это не тенденция.
Поэтому между этими двумя направлениями существует очень много асимметрии. Поэтому мы не можем уподобить их двум полюсам или двум полушариям мозга. Это, скажем так, жизненные установки. Одна жизненная установка имеет серьезное идеологическое обоснование, связанное с либеральным прогрессом, с глобализмом, с технократией, с индивидуализмом, с гендерной политикой, и опирается на огромную систему внутри России и вне ее. Это наши институты образовательные, это наша культура, это гранты, это огромное количество — просто весь почти правящий класс. А в народе это меньшинство. И они… скажем, лишь их наиболее парокситические, наиболее яростные экстремальные формы мы видим в движении ультралибералов. Но это вершина айсберга. Потому что за этими движениями — часто аляповатыми, бессильными, с которыми легко справиться — стоят на самом деле огромные маховики мировой истории, которые движутся в этом либеральном направлении. Не без проблем движутся, но движутся. И поэтому при всем меньшинстве либералы представляют собой класс, который действует в нашем обществе от имени якобы будущего или, по крайней мере, того будущего, которое воплощено в постгуманизме, гендерной политике, в глобализации. А патриотическая половина противостоит этому, причем отбиваясь именно инстинктивно. То есть мы имеем дело как бы с борьбой двух неравных сил. В патриотизме больше телесности какой-то, то есть инстинктивного нежелания идти туда и четкого или нечеткого, размытого чаще всего ощущения, что это конец, что либералы ведут нас к гибели. Вот это очень точное чувство, но реакция часто бывает не более выразительной, чем у коров или баранов, которых везут на бойню. У них есть подозрение, что что-то не так, и подчас это подозрение — оно как бы переходит в глубокую уверенность, но за этой уверенностью ничего не следует, здесь нет каких-то ярких идеологических конструкций. Это не выливается как раз во что-то цельное, не связано ни мировоззренчески, ни организационно и остается размытым.
Вот так я вижу эти два полюса. Я вижу, что один отлился, а другой нет. Они сосуществуют в нашем обществе и создают тот мир, в котором мы живем. А власть сама по себе после прихода Путина — которая отменила такую эксплицитность либеральной политики и стала замуровывать ее, косметически маскировать, — власть стоит строго между. В некоторых случаях поворачиваясь, обращаясь к патриотам для получения легитимации, но сохраняя основные рычаги управления в руках либералов. Власть на самом деле очень не хочет ни раскола, ни победы одной из этих сил друг над другом, ни формирования их. Но она не может предотвратить такую некоторую субъективацию либерального полюса и поэтому просто наносит подчас превентивные удары только против самых ярких и крайних проявлений, жестко оппозиционных. Одновременно власть еще больше боится патриотической идеологизации, поэтому держит, вцепившись зубами в карикатурные чудовищные образования — такие политические паразиты, как парламентские партии, которые призваны заместить собой левую идею и правую идею. Эти исходящие на опилки монстры, такие страшилы, набитые какой-то ерундой, просто мешки с песком, которые выставлены для защиты от пробуждающегося народного самосознания еще в 90-е. Власть крепко держится за сохранение этих симулякров, в ужасе перед возможностью того, что патриотическая часть приобретет более сильные самостоятельные черты и с ней придется считаться, придется как-то разговаривать.
А власть совершенно на это не настроена. Поэтому она сохраняет своего рода нейтралитет или баланс, или равновесие между этими полюсами, стараясь не допустить откровенного срыва в либерализм и всячески одновременно стараясь подавить рост движения, любого движения в сторону обретения субъектности на патриотическом фланге. Хотя этот срыв в либерализм в течение правления Медведева был очевиден, и поскольку его еще сохраняют в качестве такого пусть, может быть, игрушечного, но возможного преемника, мы все время живем под дамокловым мечом, что опять этот срыв в либерализм с ним, с Медведевым, или без Медведева может наступить опять. Мы живем в очень патологическом состоянии. С одной стороны, можем поблагодарить власть за то, что она остановила тотальную либерализацию в 90-е, но можно ее с такой же степенью пожурить как минимум или подвергнуть основательной серьезной критике в силу того, что, видимо, из-за ужаса перед патриотическим полюсом она делает все возможное, чтобы он не сложился, не состоялся, и заменяет его вот теми ручными симулякрами, с которыми научились справляться еще либералы ельцинского периода.
«СП»: — Мы перешли к разговору о власти. Сегодня многие сравнивают Россию с СССР брежневского периода. Даже достали из чулана термин «застой». Вы считаете такое сравнение сколько-нибудь справедливым? И если это есть, то это кризис управления или кризис идей?
— Я отчасти с этим согласен. Потому что ощущение именно очень похоже. Потому что в поздний советский период было чувство, что ни туда, ни сюда — мы не можем двигаться никуда. Как будто что-то застряло, вот как подумал Винни-Пух, который пришел в гости к Кролику. Кто-то застрял в норе. Он слишком толстый для того, чтобы пролезть, и слишком жадный для того, чтобы вернуться назад, потому что там варенье. Это такое застревание в безвременьи. Советский Союз ведь тоже застрял. Он застыл именно потому, что он не мог двигаться ни в одном направлении, ни в другом. И в конечном итоге это привело к параличу мысли. Когда огромная, гигантская, прекрасно сложенная система, еще не и исчерпавшая своего потенциала, просто рухнула в силу того, что замыкание было именно «софтовое», то есть коммунистическая идеология перестала жить, перестала работать. И весь «хардвер», вся инфраструктура рухнула в силу того, что в какой-то момент такая синильная позднесоветская элита просто не смогла думать. Она вообще не смогла думать никак, и вполне еще жизнеспособное континентальное государство, обладавшее огромными, как мы сейчас видим, неизрасходованными возможностями, стало жертвой именно ментального коллапса. Вот ментальный коллапс погубил Советский Союз в первую очередь. И, соответственно, конечно застой — это были его яркие признаки.
Я вижу признаки ментального коллапса и сейчас. Они точно есть. И этот ментальный коллапс имеет в общем в каком-то смысле сходную природу, то есть неспособность к мышлению.
Есть некоторая неспособность принять вещи как они есть. Неспособность столкнуться с идеологическими вызовами. Но есть одна разница, мне кажется. То, что отличает позднесоветский застой от нового застоя, застоя 2.0, путинского: в Советском Союзе существовала идеология, и она начала работать в какой-то момент вхолостую, то есть она стала абстрактной, она не могла быть подвергнута reality check. И она из живой, действенной, взаимодействующей с реальностью, трансформирующей реальность подчас, а подчас наоборот отступающая хотя бы тактически на шаг перед реальностью, какой она была до какого-то момента, — эта идеология превратилась в что-то, что больше не соответствовало ничему. Она не соответствовала ни реальности, ни внутренней воле. Она зависла и фактически мешала, не позволяла жить. Это не просто бессмыслица, которая ничего не понимает. Нет, это некоторый бывший смысл. Как пожилой человек, впавший в маразм или в Альцгеймер — он повторяет одно и то же. Когда-то это были правильные фразы, распоряжения, которые он давал близким или на работе. Но вот в этом состоянии старческого кретинизма, в деменции эти высказывания кажутся совершенно лишенными смысла, потому что они не к месту. Так же и позднесоветская идеология была не к месту. Она не способна была ответить на сформулированный вопрос, говорила невпопад. На Горбачева посмотрите: вот типичный пример, это такая ранняя деменция во всей ее красе. Он, кстати, с возрастом не глупеет, как многие. Он таким же и был всегда, вот это поразительно. Что во главе государства оказывался человек не просто низких интеллектуальных уровней, а именно вот такой человек, повторяющий что-то как бы само по себе, может быть, и верное, но абсолютно не контекстуальное. Как ужин с идиотом практически. Но там была эта идеология, которая впала в такую дрему, то есть в сон. А у нас сейчас вообще нет идеологии, идеологии власть боится, как огня, любую просто. Поэтому в застое 1.0 существовало остывание идеологии. А в застое 2.0 свирепствует такая безыдеологичность.
Ужас идеологии парализует любое поползновение мысли. В советское время нельзя было мыслить потому, что мысль была известна, истина была достигнута и надо было только ей соответствовать. Мыслить было нельзя потому, что уже за тебя помыслили: партия помыслили, Ленин помыслил, Маркс помыслил, прогресс помыслил, пролетариат. Не надо было мыслить: мыслить не твое дело. В итоге старческое политбюро оказалось единственным носителем мысли, но мыслить оно не могло, отсюда это короткое замыкание такой деменции, которая выбрала себе молодого «дементора», молодого Горбачева, который уже как бы был стариком, носителем неспособности к мышлению уже, видимо, с юности. Потому что глупые люди — это не только продукт возраста, и не всегда люди глупеют — иногда они такими рождаются и живут. А в путинское время мыслить нельзя не потому, что за тебя помыслили, а мыслить нельзя вообще. Потому что это опасно, потому что это не очень способствует карьере; потом, мыслить — это накладно, это ресурсоемкий процесс, не ведущий к прямой цели.
И в путинском периоде две фазы я отмечаю.
Первая фаза «сурковская», когда мыслить было можно, но только как бы осторожно, по таким искусственным, намеченным администрацией президента маршрутам. То есть мышление должно быть замкнуто само на себя; если кто-то мыслил как-то ярко — находили человека, похожего на него внешне или по фамилии, создавали обязательно спойлеры партий, движений, даже институтов. То есть как только мысль пробуждалась, ее не просто загашивали, а создавали дубликаты, ее завешивали, с ней вступали в сложные отношения. Администрация президента не культивировала мысль — она ее погружала в процесс такой сложной центрифуги. И фактически прямо запрета на идеологическую мысль не было, была идея ее подменить. И создали такую управляемую систему со всеми остальными партиями, которые просто были государством, а не партиями. А вот во вторую половину, последние около десяти лет, чуть меньше, мысли не стало вообще никакой. И даже фиктивная мысль эпохи Суркова исчезла. Она не была, видимо, никому нужна, технологически она большого значения не имела. Заниматься этими сложными построениями и схемами, не ведущими никуда — поддержкой, а потом наоборот сливом движений каких-то, инициатив интеллектуальных, чем занимался Сурков. Раньше казалось, что это ужасно, чем он занимался, а сейчас уже понимаешь, что это была хоть какая-то симуляция интеллектуального процесса. А потом и симуляция отпала. Государственный логос превратился в складскую логистику.
Даже если Путин публикует какие-то совершенно верные статьи, которые кто-то, разумные люди там ему пишут, он находит в них, наверное, какое-то свое удовлетворение, но он к этим своим собственным статьям никакого отношения не имеет. То есть он их не воспринимает как некоторые действительно заветы или указания. Это некоторые довольно хорошо составленные слова, никого ни к чему не обязывающие и в первую очередь — его самого.
Поэтому так и другие на это плюют. Если у первого человека нет трепетного отношения к Идее на самом деле или нет Идеи вообще, а как бы только такие чувства или какие-то там подсчеты, то, соответственно, все это сильно в нашем обществе, таком монархическом, центрированном на одну фигуру, очень быстро всеми считывается, окружением и близкими, и далекими. И отсутствие идеи становится бытовой практикой. То есть «ну что там идеи? Давайте более конкретно поговорим». И вот это «чисто конкретно» — я даже раздумывал, откуда оно вошло в блатной язык 80-х годов. Я думаю, как раз от тех же самых комсомольских работников, которые тогда уже стали сближаться с криминалом. И, собственно, у них еще были, болтались в голове фрагменты лекций по диалектике, которые они вынужденным образом слушали в Ленинском университете миллионов или где-то еще на курсах повышения квалификации коммунистической, и они принесли эти непонятные, смешные, как им казалось в силу их слабоумия, фразы в преступный мир. И «понятия» кстати — вот что значит «жить по понятиям»? Это же тоже, понятия «Begriff» — это важнейшая гегелевская категория. У нас оно приобрело криминальный характер, но на самом деле все это, на мой взгляд, такие вот продукты, субпродукты вырождения позднемарксистской интеллектуальной культуры в лице вот этих криминализированных комсомольцев, которые, собственно, и дали все основные фигуры олигархата нашего и всех политических лидеров сегодняшнего дня.
«СП»: — Поговорим о Международном евразийском движении, создателем, лидером и идеологом которого вы являетесь. 20 ноября отпраздновала семнадцать лет организация. Каковы результаты ее работы? Какие перспективы и главная повестка сейчас? Политические амбиции в России у вас есть?
— Неоевразийство как мировоззрение я стал развивать еще с конца 80-х годов. Семнадцать лет этой структуре, зарегистрированной международной организации. Так-то можно сказать, что неоевразийству, связанному со мной, уже больше тридцати лет. С конца 80-х годов я стал продвигать это мировоззрение как политическую философию, сразу как политическую философию. На первом этапе ее смысл был в том, что Советский Союз надо сохранить, интернациональность советского союза надо сохранить, но перейти к другой идеологии, как сами евразийцы первого поколения 30-х, 20-х, 40-х годов предполагали — передав правление, власть от компартии евразийскому органу, который сохранит государство и сохранит социальную справедливость, сохранит державу, сохранит интернационализм, но только предаст этому консервативный характер. Консервативный с точки зрения возврата к религии, возврата к традиционным культурным ценностям, отринет атеизм и создаст такую динамичную консервативную и одновременно ориентированную на социальную справедливость мощную державу, противостоящую Западу, как всегда противостояла Россия на всех своих этапах.
С этим, будучи еще молодым человеком, я обращался к разным политическим деятелям. Потом нашел Проханова как единомышленника, который был еще в советской системе. И, собственно, журнал «Советская литература», а потом газета «День» стали рупором этой идеи, у которой, конечно, были прямые политические амбиции еще тридцать с лишним лет назад. В какой-то момент я участвовал, я был идеологом движения евразийского и в узком смысле, и в широком смысле, участвовал в разных фронтах, в разных оппозиционных антиельцинских структурах, участвовал в защите Белого дома, в штурме «Останкино». Я был «евразийской» частью всего этого направления. И большинство людей, которые так или иначе «справа» или «слева» примыкали к этому движению, они тоже так или иначе разделяли и как-то воспринимали евразийские идеи. Потому что евразийское мировоззрение являет собой синтез «правых» и «левых» идей. Это не антисоветское в полном смысле слова течение. Поэтому, будучи антиатеистическим или, скажем, нематериалистическим, оно признавало важность борьбы большевиков против Запада — это очень важно, создание мощной сильной государственности, хотя очень многие вещи, конечно, идеологически отрицало. То есть это была право-левая идеология с самого начала политическая, которую я старался имплементировать политически. Потому что уже тогда стало понятно и мне, и Проханову, что нужна альтернативная платформа для патриотов, которые сражались с либералами в 90-е годы. Когда я увидел, что само общее движение не идет, я попытался эти право-левые идеи воплотить в более резкой, более молодежной форме: с Эдуардом Лимоновым тогда было создано национал-большевистское движение (имеется в виду НБП* - партия, деятельность которой запрещена на территории РФ; признана экстремистской организацией — прим. ред.) — мне не нравилось слово «партия», я хотел оставить «движение», как источник такого модуля мировоззренчески, — тоже это дало какой-то определенный эффект, эстетический прежде всего. Но постепенно организационно мне это показалось в общем не тем, что нужно: очень узким, с культом личности покойного Лимонова, что сужало идеологическую направленность. Я оставил это. И вот с тех пор, где-то с середины 90-х, я уже в большей степени посвятил Евразийскому движению, собственно евразийству, то есть политической философии евразийства.
«Меня пригласили, как Путин вот пришел»
Хотя, впрочем, что думает Александр Дугин?
«СП»: — Александр Гельевич, в современной России — той, которая с 1991 года, я имею в виду — выросло уже несколько несоветских поколений людей, которые сегодня вливаются в общественную, политическую жизнь. И для этих людей стала нормой поляризация. Ты либо «патриот» — либо же «либерал». Ты либо этатист, либо же ярый оппозиционер. И общей площадки для диалога практически нет. Эти полюсы работают, как половины разделенного мозга. Как вы считаете, такая ситуация — признак кризиса или же это нормальная тенденция, в которой общество может развиваться?
— Да, интересный вопрос. Первое, что я бы не хотел выбирать ответ из предложенных. Я готов порассуждать на тему вот этого разделения. Да, это разделение есть. И это разделение, на мой взгляд, очень важное и интересное. Потому что оно не означает раздел, скажем, двух «идеологий». Потому что как минимум одна из этих половин не имеет идеологии. Люди, которые выступают за либерализм в нашем постсоветском обществе, в принципе имеют эту структуру. Либо осознано, чаще всего — неосознанно. Но эта общая идеологическая структура в одном из полюсов есть. Второе отличие этого либерального полюса — что этот полюс обладает очень серьезным властным ресурсом. В 90-е годы именно эта идеология, именно это направление, эта система мышления, это мировоззрение, эта эпистема — то есть эта база науки — победила. И доминировала в течение десяти лет. Притом патриотическая половина была в эти десять лет в глухой оппозиции и в идеологическую структуру не сложилась. Третье — основа либеральной части нашего общества. Большинство старых действующих и активных либералов — это как раз не диссиденты, а партийные работники разложившегося позднесоветского периода, это выходцы даже не столько из криминальных кругов, сколько из позднесоветской комсомольской номенклатуры, то есть это просто такие вот чудовищные циники, властолюбцы и сластолюбцы, которые выкрались из позднесоветского мира и стали носителями этой либеральной идеологии, потому что она прельщала их таким классовым интересом паразитов, циников, которые готовы за власть и материальные блага служить кому угодно. И они выбрали служить этой идеологии, которая предоставляла эти блага, сакрализировала эти блага. И поэтому они правили и в значительной степени составляют основу и ядро постсоветской элиты.
Об этом не надо забывать, что наша элита либеральная. Она состоит не из убежденных — не таких, как Новодворская там, Лев Пономарев, которые довольно маргинальные были и во времена 90-х, настоящие либералы, которые были за принципы, — а это либералы другого поколения. Это бывшие комсомольские работники, часто сотрудники КГБ бывшие или агенты — это вообще не доказуемо. Но в любом случае это советские люди, которые увидели — позднесоветские люди, часто занимавшие высокие посты — которые увидели в либерализме свой исторический классовый шанс, классовый шанс для мрази свою власть обосновать идеологическим направлением. Они не готовы при этом за эту идеологию были страдать, как диссиденты, которые прошли адовы муки за свои убеждения и оказались абсолютно никому не нужны на фоне вот этих выходцев из комсомольских таких вот бань. Омерзительная совершенно прослойка, которая стала сегодня основой, ядром правящего класса. Поэтому либералы являются правящим классом. И они воспитали это поколение позднесоветское в этих идеях.
Еще одна особенность этого полюса, о котором вы меня спрашиваете: этот полюс имеет глобальное могущество. Мы видим, что попытка даже в Америке противостоять ему некоторых своих американских патриотов (тоже таких же безалаберных и неорганизованных, как наши) увенчалась победой с приходом Трампа, но долго не продержалась. И не мытьем, так катаньем этот самый либеральный полюс в Америке сместил консервативное направление. То есть это глобальная система. Поэтому пусть это у нас не большинство либералов или либерально ориентированной молодежи, но за ними огромное количество институтов, за ними технологически центры, которые так или иначе делают кивок в их сторону. За ними геополитическая мощь глобалистов, то есть либерального Запада.
И фактически мы имеем дело таким образом с этим полюсом. Это очень серьезная, имеющая интернациональное глобальное планетарное разветвление, имеющая контроль над пакетом образования, имеющая власть и в России, и за ее пределами, основывающаяся на политических элитах и правящем классе группа, на самом деле. Вот что такое либералы. И в позднесоветский период это мощный полюс в нашем обществе, доминировавший однозначно, открыто, то что называется эксплицитно, доминировавший при Ельцине и чуть-чуть потесненный и немного завуалированный, немного приглаженный, немного отступивший — пусть на шаг — при Путине, но никуда не девшийся. Здесь это серьезно. А ему противостоит второе направление — патриотическое. Здесь мы видим вообще все по-другому. Мы не видим здесь никакой идеологии. Мы видим лишь отвержение либеральной идеологии. Мы можем назвать это ирлиберальным отношением, но идеологией это назвать нельзя. Потому что среди патриотов есть и ур-левые, и ностальгические коммунисты, и националисты, и православные, и монархисты — кто угодно.
То есть на самом деле это очень широкий и пестрый идеологически не объединенный тип людей, к которым принадлежит, на мой взгляд, вообще большинство нашего народа независимо от возраста, независимо от образования. Это просто народ как таковой. В то время когда либерализм сосредоточен в первую очередь в элитах. Где-то есть, наверное, такие маргиналы либеральные, но их немного и все меньше и меньше. Потому что либерализм — это как бы доминирующая парадигма, а патриотизм — оппонирующая. Эта парадигма есть, конечно. Но они не идеологичны — раз. Во-вторых, они не институционализированы. И в-третьих, они не имеют прямого и ясного выражения во власти.
Смутно, частично можно увидеть патриотические или консервативные элементы в самом Путине или в силовиках. Или в военных, например. В некотором подчас спонтанном чувстве патриотизма того или иного чиновника. Но обычно это купируется бессвязностью дискурса, часто, как бы сказать, сходит на нет этот патриотизм вовлеченностью в коррупционные схемы, которые являются средой для государства. И поэтому такой яркой фигуры или яркой институции, на которую можно было бы опереться и сказать: «вот они патриотического начала в элите», нет.
В партийной политике это все превращено еще в 90-е годы в симулякры, и левый патриотизм и правый представляют собой просто такие шутовские лавочки, бессильные там, бесконечно перепроданные и в принципе не внушающие доверия никому. Это чистое замещение. Поэтому в политике у патриотического лагеря воплощения нет. В образовательной перспективе — нет. В культуре — нет, мы не можем сказать: «вот это патриотическая культура». Мы можем сказать: «вот либеральная культура». И можем еще сказать, что есть что-то еще, кроме этого, где-то на периферии копошится. Но это не манифест, это не тенденция.
Поэтому между этими двумя направлениями существует очень много асимметрии. Поэтому мы не можем уподобить их двум полюсам или двум полушариям мозга. Это, скажем так, жизненные установки. Одна жизненная установка имеет серьезное идеологическое обоснование, связанное с либеральным прогрессом, с глобализмом, с технократией, с индивидуализмом, с гендерной политикой, и опирается на огромную систему внутри России и вне ее. Это наши институты образовательные, это наша культура, это гранты, это огромное количество — просто весь почти правящий класс. А в народе это меньшинство. И они… скажем, лишь их наиболее парокситические, наиболее яростные экстремальные формы мы видим в движении ультралибералов. Но это вершина айсберга. Потому что за этими движениями — часто аляповатыми, бессильными, с которыми легко справиться — стоят на самом деле огромные маховики мировой истории, которые движутся в этом либеральном направлении. Не без проблем движутся, но движутся. И поэтому при всем меньшинстве либералы представляют собой класс, который действует в нашем обществе от имени якобы будущего или, по крайней мере, того будущего, которое воплощено в постгуманизме, гендерной политике, в глобализации. А патриотическая половина противостоит этому, причем отбиваясь именно инстинктивно. То есть мы имеем дело как бы с борьбой двух неравных сил. В патриотизме больше телесности какой-то, то есть инстинктивного нежелания идти туда и четкого или нечеткого, размытого чаще всего ощущения, что это конец, что либералы ведут нас к гибели. Вот это очень точное чувство, но реакция часто бывает не более выразительной, чем у коров или баранов, которых везут на бойню. У них есть подозрение, что что-то не так, и подчас это подозрение — оно как бы переходит в глубокую уверенность, но за этой уверенностью ничего не следует, здесь нет каких-то ярких идеологических конструкций. Это не выливается как раз во что-то цельное, не связано ни мировоззренчески, ни организационно и остается размытым.
Вот так я вижу эти два полюса. Я вижу, что один отлился, а другой нет. Они сосуществуют в нашем обществе и создают тот мир, в котором мы живем. А власть сама по себе после прихода Путина — которая отменила такую эксплицитность либеральной политики и стала замуровывать ее, косметически маскировать, — власть стоит строго между. В некоторых случаях поворачиваясь, обращаясь к патриотам для получения легитимации, но сохраняя основные рычаги управления в руках либералов. Власть на самом деле очень не хочет ни раскола, ни победы одной из этих сил друг над другом, ни формирования их. Но она не может предотвратить такую некоторую субъективацию либерального полюса и поэтому просто наносит подчас превентивные удары только против самых ярких и крайних проявлений, жестко оппозиционных. Одновременно власть еще больше боится патриотической идеологизации, поэтому держит, вцепившись зубами в карикатурные чудовищные образования — такие политические паразиты, как парламентские партии, которые призваны заместить собой левую идею и правую идею. Эти исходящие на опилки монстры, такие страшилы, набитые какой-то ерундой, просто мешки с песком, которые выставлены для защиты от пробуждающегося народного самосознания еще в 90-е. Власть крепко держится за сохранение этих симулякров, в ужасе перед возможностью того, что патриотическая часть приобретет более сильные самостоятельные черты и с ней придется считаться, придется как-то разговаривать.
А власть совершенно на это не настроена. Поэтому она сохраняет своего рода нейтралитет или баланс, или равновесие между этими полюсами, стараясь не допустить откровенного срыва в либерализм и всячески одновременно стараясь подавить рост движения, любого движения в сторону обретения субъектности на патриотическом фланге. Хотя этот срыв в либерализм в течение правления Медведева был очевиден, и поскольку его еще сохраняют в качестве такого пусть, может быть, игрушечного, но возможного преемника, мы все время живем под дамокловым мечом, что опять этот срыв в либерализм с ним, с Медведевым, или без Медведева может наступить опять. Мы живем в очень патологическом состоянии. С одной стороны, можем поблагодарить власть за то, что она остановила тотальную либерализацию в 90-е, но можно ее с такой же степенью пожурить как минимум или подвергнуть основательной серьезной критике в силу того, что, видимо, из-за ужаса перед патриотическим полюсом она делает все возможное, чтобы он не сложился, не состоялся, и заменяет его вот теми ручными симулякрами, с которыми научились справляться еще либералы ельцинского периода.
«СП»: — Мы перешли к разговору о власти. Сегодня многие сравнивают Россию с СССР брежневского периода. Даже достали из чулана термин «застой». Вы считаете такое сравнение сколько-нибудь справедливым? И если это есть, то это кризис управления или кризис идей?
— Я отчасти с этим согласен. Потому что ощущение именно очень похоже. Потому что в поздний советский период было чувство, что ни туда, ни сюда — мы не можем двигаться никуда. Как будто что-то застряло, вот как подумал Винни-Пух, который пришел в гости к Кролику. Кто-то застрял в норе. Он слишком толстый для того, чтобы пролезть, и слишком жадный для того, чтобы вернуться назад, потому что там варенье. Это такое застревание в безвременьи. Советский Союз ведь тоже застрял. Он застыл именно потому, что он не мог двигаться ни в одном направлении, ни в другом. И в конечном итоге это привело к параличу мысли. Когда огромная, гигантская, прекрасно сложенная система, еще не и исчерпавшая своего потенциала, просто рухнула в силу того, что замыкание было именно «софтовое», то есть коммунистическая идеология перестала жить, перестала работать. И весь «хардвер», вся инфраструктура рухнула в силу того, что в какой-то момент такая синильная позднесоветская элита просто не смогла думать. Она вообще не смогла думать никак, и вполне еще жизнеспособное континентальное государство, обладавшее огромными, как мы сейчас видим, неизрасходованными возможностями, стало жертвой именно ментального коллапса. Вот ментальный коллапс погубил Советский Союз в первую очередь. И, соответственно, конечно застой — это были его яркие признаки.
Я вижу признаки ментального коллапса и сейчас. Они точно есть. И этот ментальный коллапс имеет в общем в каком-то смысле сходную природу, то есть неспособность к мышлению.
Есть некоторая неспособность принять вещи как они есть. Неспособность столкнуться с идеологическими вызовами. Но есть одна разница, мне кажется. То, что отличает позднесоветский застой от нового застоя, застоя 2.0, путинского: в Советском Союзе существовала идеология, и она начала работать в какой-то момент вхолостую, то есть она стала абстрактной, она не могла быть подвергнута reality check. И она из живой, действенной, взаимодействующей с реальностью, трансформирующей реальность подчас, а подчас наоборот отступающая хотя бы тактически на шаг перед реальностью, какой она была до какого-то момента, — эта идеология превратилась в что-то, что больше не соответствовало ничему. Она не соответствовала ни реальности, ни внутренней воле. Она зависла и фактически мешала, не позволяла жить. Это не просто бессмыслица, которая ничего не понимает. Нет, это некоторый бывший смысл. Как пожилой человек, впавший в маразм или в Альцгеймер — он повторяет одно и то же. Когда-то это были правильные фразы, распоряжения, которые он давал близким или на работе. Но вот в этом состоянии старческого кретинизма, в деменции эти высказывания кажутся совершенно лишенными смысла, потому что они не к месту. Так же и позднесоветская идеология была не к месту. Она не способна была ответить на сформулированный вопрос, говорила невпопад. На Горбачева посмотрите: вот типичный пример, это такая ранняя деменция во всей ее красе. Он, кстати, с возрастом не глупеет, как многие. Он таким же и был всегда, вот это поразительно. Что во главе государства оказывался человек не просто низких интеллектуальных уровней, а именно вот такой человек, повторяющий что-то как бы само по себе, может быть, и верное, но абсолютно не контекстуальное. Как ужин с идиотом практически. Но там была эта идеология, которая впала в такую дрему, то есть в сон. А у нас сейчас вообще нет идеологии, идеологии власть боится, как огня, любую просто. Поэтому в застое 1.0 существовало остывание идеологии. А в застое 2.0 свирепствует такая безыдеологичность.
Ужас идеологии парализует любое поползновение мысли. В советское время нельзя было мыслить потому, что мысль была известна, истина была достигнута и надо было только ей соответствовать. Мыслить было нельзя потому, что уже за тебя помыслили: партия помыслили, Ленин помыслил, Маркс помыслил, прогресс помыслил, пролетариат. Не надо было мыслить: мыслить не твое дело. В итоге старческое политбюро оказалось единственным носителем мысли, но мыслить оно не могло, отсюда это короткое замыкание такой деменции, которая выбрала себе молодого «дементора», молодого Горбачева, который уже как бы был стариком, носителем неспособности к мышлению уже, видимо, с юности. Потому что глупые люди — это не только продукт возраста, и не всегда люди глупеют — иногда они такими рождаются и живут. А в путинское время мыслить нельзя не потому, что за тебя помыслили, а мыслить нельзя вообще. Потому что это опасно, потому что это не очень способствует карьере; потом, мыслить — это накладно, это ресурсоемкий процесс, не ведущий к прямой цели.
И в путинском периоде две фазы я отмечаю.
Первая фаза «сурковская», когда мыслить было можно, но только как бы осторожно, по таким искусственным, намеченным администрацией президента маршрутам. То есть мышление должно быть замкнуто само на себя; если кто-то мыслил как-то ярко — находили человека, похожего на него внешне или по фамилии, создавали обязательно спойлеры партий, движений, даже институтов. То есть как только мысль пробуждалась, ее не просто загашивали, а создавали дубликаты, ее завешивали, с ней вступали в сложные отношения. Администрация президента не культивировала мысль — она ее погружала в процесс такой сложной центрифуги. И фактически прямо запрета на идеологическую мысль не было, была идея ее подменить. И создали такую управляемую систему со всеми остальными партиями, которые просто были государством, а не партиями. А вот во вторую половину, последние около десяти лет, чуть меньше, мысли не стало вообще никакой. И даже фиктивная мысль эпохи Суркова исчезла. Она не была, видимо, никому нужна, технологически она большого значения не имела. Заниматься этими сложными построениями и схемами, не ведущими никуда — поддержкой, а потом наоборот сливом движений каких-то, инициатив интеллектуальных, чем занимался Сурков. Раньше казалось, что это ужасно, чем он занимался, а сейчас уже понимаешь, что это была хоть какая-то симуляция интеллектуального процесса. А потом и симуляция отпала. Государственный логос превратился в складскую логистику.
Даже если Путин публикует какие-то совершенно верные статьи, которые кто-то, разумные люди там ему пишут, он находит в них, наверное, какое-то свое удовлетворение, но он к этим своим собственным статьям никакого отношения не имеет. То есть он их не воспринимает как некоторые действительно заветы или указания. Это некоторые довольно хорошо составленные слова, никого ни к чему не обязывающие и в первую очередь — его самого.
Поэтому так и другие на это плюют. Если у первого человека нет трепетного отношения к Идее на самом деле или нет Идеи вообще, а как бы только такие чувства или какие-то там подсчеты, то, соответственно, все это сильно в нашем обществе, таком монархическом, центрированном на одну фигуру, очень быстро всеми считывается, окружением и близкими, и далекими. И отсутствие идеи становится бытовой практикой. То есть «ну что там идеи? Давайте более конкретно поговорим». И вот это «чисто конкретно» — я даже раздумывал, откуда оно вошло в блатной язык 80-х годов. Я думаю, как раз от тех же самых комсомольских работников, которые тогда уже стали сближаться с криминалом. И, собственно, у них еще были, болтались в голове фрагменты лекций по диалектике, которые они вынужденным образом слушали в Ленинском университете миллионов или где-то еще на курсах повышения квалификации коммунистической, и они принесли эти непонятные, смешные, как им казалось в силу их слабоумия, фразы в преступный мир. И «понятия» кстати — вот что значит «жить по понятиям»? Это же тоже, понятия «Begriff» — это важнейшая гегелевская категория. У нас оно приобрело криминальный характер, но на самом деле все это, на мой взгляд, такие вот продукты, субпродукты вырождения позднемарксистской интеллектуальной культуры в лице вот этих криминализированных комсомольцев, которые, собственно, и дали все основные фигуры олигархата нашего и всех политических лидеров сегодняшнего дня.
«СП»: — Поговорим о Международном евразийском движении, создателем, лидером и идеологом которого вы являетесь. 20 ноября отпраздновала семнадцать лет организация. Каковы результаты ее работы? Какие перспективы и главная повестка сейчас? Политические амбиции в России у вас есть?
— Неоевразийство как мировоззрение я стал развивать еще с конца 80-х годов. Семнадцать лет этой структуре, зарегистрированной международной организации. Так-то можно сказать, что неоевразийству, связанному со мной, уже больше тридцати лет. С конца 80-х годов я стал продвигать это мировоззрение как политическую философию, сразу как политическую философию. На первом этапе ее смысл был в том, что Советский Союз надо сохранить, интернациональность советского союза надо сохранить, но перейти к другой идеологии, как сами евразийцы первого поколения 30-х, 20-х, 40-х годов предполагали — передав правление, власть от компартии евразийскому органу, который сохранит государство и сохранит социальную справедливость, сохранит державу, сохранит интернационализм, но только предаст этому консервативный характер. Консервативный с точки зрения возврата к религии, возврата к традиционным культурным ценностям, отринет атеизм и создаст такую динамичную консервативную и одновременно ориентированную на социальную справедливость мощную державу, противостоящую Западу, как всегда противостояла Россия на всех своих этапах.
С этим, будучи еще молодым человеком, я обращался к разным политическим деятелям. Потом нашел Проханова как единомышленника, который был еще в советской системе. И, собственно, журнал «Советская литература», а потом газета «День» стали рупором этой идеи, у которой, конечно, были прямые политические амбиции еще тридцать с лишним лет назад. В какой-то момент я участвовал, я был идеологом движения евразийского и в узком смысле, и в широком смысле, участвовал в разных фронтах, в разных оппозиционных антиельцинских структурах, участвовал в защите Белого дома, в штурме «Останкино». Я был «евразийской» частью всего этого направления. И большинство людей, которые так или иначе «справа» или «слева» примыкали к этому движению, они тоже так или иначе разделяли и как-то воспринимали евразийские идеи. Потому что евразийское мировоззрение являет собой синтез «правых» и «левых» идей. Это не антисоветское в полном смысле слова течение. Поэтому, будучи антиатеистическим или, скажем, нематериалистическим, оно признавало важность борьбы большевиков против Запада — это очень важно, создание мощной сильной государственности, хотя очень многие вещи, конечно, идеологически отрицало. То есть это была право-левая идеология с самого начала политическая, которую я старался имплементировать политически. Потому что уже тогда стало понятно и мне, и Проханову, что нужна альтернативная платформа для патриотов, которые сражались с либералами в 90-е годы. Когда я увидел, что само общее движение не идет, я попытался эти право-левые идеи воплотить в более резкой, более молодежной форме: с Эдуардом Лимоновым тогда было создано национал-большевистское движение (имеется в виду НБП* - партия, деятельность которой запрещена на территории РФ; признана экстремистской организацией — прим. ред.) — мне не нравилось слово «партия», я хотел оставить «движение», как источник такого модуля мировоззренчески, — тоже это дало какой-то определенный эффект, эстетический прежде всего. Но постепенно организационно мне это показалось в общем не тем, что нужно: очень узким, с культом личности покойного Лимонова, что сужало идеологическую направленность. Я оставил это. И вот с тех пор, где-то с середины 90-х, я уже в большей степени посвятил Евразийскому движению, собственно евразийству, то есть политической философии евразийства.
«Меня пригласили, как Путин вот пришел»